Цитаты



Из дневников Суворина

Автобиография
Июнь (до 16).
В моих бумагах есть начало автобиографии, где я говорю об отце моем и матери. Коршевский (село государственных крестьян Коршево, в 10 верстах от Боброва, больше тысячи душ) уроженец, из однодворцев. Однодворцы ничем не отличались от крестьян, но жили «под горою», у самого Битюка. Фамилия наша происходит, вероятно, от хохлацкого слова «суровый, пасмурный». Во время войны с турками в 1877 г. турецкие газеты говорили, что моя фамилия турецкая, что я происхождением турок, ибо слово турецкое, означающее пехота или конница, хорошенько не помню. В Коршеве нас называли еще Путатовыми, потому, говорили, что кто-то из наших предков был где-то депутатом, епутатом, путатом и т.д. Эмиль Золя назвал своего нигилиста в «Germinal» Сувориным, он знал обо мне от Тургенева, а жену его - Анною.

***

Отец мой по набору пошёл в солдаты, вынес солдатскую жизнь с побоями, участвовал в Бородинском сражении, где был изранен (раненых наваливали на телегу и везли так: отец рассказывал, что он очнулся в телеге, где были страдавшие дизентерией, и испражнения обмывали лица раненых и попадали им в рот), произведён в офицеры, был квартирмейстером, казначеем и вышел в отставку с капитанским чином, который давал его детям потомственное дворянство, и с пенсией в 600 руб. ассигнациями. В Коршеве у него оставалась жена, крестьянка, и две дочери, Наталья была замужем за крестьянином Голицыным, а Авдотья в девушках. В первую холеру жена умерла, и отец женился на моей матери, сиротке, дочери священника Льва Соколова Отцу в то время было под 50, матери 19. Первым ребёнком был я, и меня очень любили и баловали. Через год родился брат Петр, которому взяли кормилицу, и я высосал и его молоко. От груди меня отняли по третьему году.

***

Жили мы похуже духовенства. Дом наш состоял из избы, сенец и горницы, которая состояла из передней и двух палат. Крыт дом был соломой, как все деревенские избы. У нас был маленький сад, гумно и баня. Нанимали мы кухарку и работника, да жила у нас еще дочь сестры Натальи Анна, которую все звали «няничкой». За братом Петром следовали пять сестёр (Анна, Авдотья, Марья, Варвара и Александра), потом опять сын, Дмитрий, умерший 21 года от чахотки, и сестра Настасья. По мере увеличения семейства жили мы беднее и беднее. Отец построил ветряную мельницу, потом рушку (крупорушку), которую строили раскольники. Я помню очень, как они садились с нами за стол, каждый со своей чашкой. Обедали мы обыкновенно в кухне, то есть в избе, все вместе, с работниками. По воскресеньям обыкновенно обедали в горнице, где и пили чай. Чай мы пили только по праздникам, дважды в день. Пили его вприкуску. После бани чай был всегда. Наши товарищи с братом были деревенские мальчишки, с которыми мы играли, вили кнуты, пускали змея, ходили купаться в Битюк, ловили руками головастиков, не подозревая в них будущих лягушек. Я воспитался, так сказать, на лоне природы, на живописной реке, противоположный берег которой на десятки верст покрыт был столетними дубами и соснами. Это «графский» лес, как у нас называли лес графини Орловой-Чесменской, за которым лежало Хреновое со знаменитым конским заводом. С горы, на которой расположено Коршево, Хреновое казалось помещённым на вершине леса, так как противоположный берег реки постепенно поднимался. Вид во все стороны был очень красивый, и я всегда потом любил лесистые реки, но ни одной такой красивой, как Битюк, я не знал. В некоторых местах Битюка мие показывал отец останки бобровых построек. Отец еще лавливал бобров и говорил, что по Битюку их водилось много. Отсюда и название нашего уездного города. Огромные дубы наклонялись над рекою, которая шла то широкою, то узкою лентою, иногда по обеим берегам, покрытая лесом, образуя рукава и заливы. На реке употреблялись только выдолбленные из дуба лодки. О размерах дубов можно судить по тому, что из одного дуба выходило две лодки, из которых две такие, что могли поднимать человек по шесть, и две комяги для овса лошадям. Я помню пни дубов, на которых помещались санки. Коршево было выстроено почти все из дуба. Лес, конечно, воровали, особенно в полую воду, когда река разливалась и можно было сплавлять дубы.

***

Мои детские воспоминания носят на себе отпечаток полной свободы и беззаботности. Я любил отца и мать, особенно мать. Отец был суров, вспыльчив, но чрезвычайно добр. Раз еще ребенком, я, играя обручальным кольцом матери, проглотил его, но не совсем: оно стало в горле, я посинел и задыхался. Мать подняла крик. Прибежавший отец, узнав в чем дело, схватил меня за уши, поднял высоко и тряхнул -- кольцо выскочило и покатилось по полу. В другой раз мы ели кашу с братом на полу и поссорились. Возле лежал ножик, я хватил им по голове и рассек до кости. Отец высек меня так жестоко, что у меня начались припадки «младенческого», как у нас говорилось, то есть родимчика. Эти припадки продолжались до семи лет. Следует чудо Тихона Задонского. Мать пошла со мною пешком к Тихону, в Задонск. Тогда еще мощи его не были открыты, но над гробом его, под церковью, служили панихиды. Маменька взяла двоюродную сестру свою, сестру дьячка, который жил рядом с нами, и еще кого-то. В Рогачевке, за несколько верст до Воронежа, мы остановились на постоялом дворе. (С нами была лошадь и телега) Тут произошла комическая сцена, подобная той, что описана в «Пане Холявском» Основьяненко. Все мы, путешественники, впервые очутились на постоялом дворе, и вдруг нам стало жутко. Дьячихе пришло в голову, что нас зарежут. Запор ворот показался верным признаком готовящегося злодеяния. Девушка проносила через нашу комнату поднос с рюмками и водкой в соседнюю комнату. «Это для бодрости разбойники пьют». Ужас овладевал всеми. Дьячиха хотела лезть в печку, маменька была сама не своя, я плакал. Решились не спать ночь. Ссылаясь на мою болезнь, маменька попросила на ночь свечку, которая горела до зари, с которою мы и порешили выехать. В Задонске мы отстояли обедню, ходили по монастырю, потом мать подошла к толстому монаху, который стоял у пещеры св. Тихона, и попросила отслужить панихиду: «У сына моего припадки, так я хотела помолиться святому Тихону». - «Какие припадки? - спросил монах очень грубо. - Что ж он, падает, что ли?» Грубый тон совсем сконфузил маменьку, и она ничего не могла объяснить. «Пускай попадает - вот будут служить панихиду, тогда и придёшь. А отдельно - дорого для тебя». Маменька была очень огорчена, но на другой день все-таки добилась отдельной панихиды, при помощи хозяйки постоялого двора. Чудо заключалось в том, что после этого путешествия в Задонск припадки у меня прекратились. (Я слышал потом, что св. Тихон Задонский приходится нам дальней роднею. Справедливо ли это - не знаю, так как генеалогией своей никогда не занимался). Мне было тогда лет шесть или около того.

***

Приблизительно в эту же пору моего возраста я опился вином. Вечером были у нас гости, и их угощали красным церковным вином. Ночью (я спал с матерью) мне захотелось пить. Маменька налила мне полрюмки вина, и я выпил. Оно показалось мне очень вкусным, сон прошёл. Маменька скоро уснула. Тогда я тихонько встал с постели, подошёл к столу, на котором стояла бутылка, и стал угощаться. Маменька проснулась тогда лишь, когда я упал со стула на пол. Я очень хорошо помню вечер этого дня. Я лежал на ковре, на улице, перед нашим домом. Солнце спускалось за сарай противоположного двора. Был летний тихий вечер. Около меня маменька с заплаканными глазами, отец с его добродушной улыбкой, брат и сестра, и толпа крестьянок. Я только что пришёл в себя после тех средств, которые употребляли надо мною, меня отливали водою, между прочим.

***
Отец брал меня с собою иногда на охоту и на рыбную ловлю, которую он очень любил, особенно за окунями и лещами. Лещи попадались огромные. Ловил он их после прикормки, или вечером после зари, или утром на заре. Несмотря на проклятье маленького, я увязывался с отцом, и часто, таща на себе рыбу, он нёс на руках и меня сонного, поднимаясь с реки на гору. Я обыкновенно даже ловил подлещиков или, сидя в лодке и затаив дыхание, наблюдал, как ловил отец, долго водя огромных лещей. которые вытянув, он обыкновенно клал в мешок и клал его себе под ноги, На охоту он перестал меня брать, когда раз в камышах наткнулся на двух волков. Он схватил меня на руки и бросился бежать, боясь за мою жизнь, Брал он меня с собой во время поездок в город за жалованьем. Он останавливался там у старой помещицы, Шараповой, у которой была масса кошек и несколько крепостных. О крепостном состоянии я, впрочем, понятия не имел лет до 20, когда с ним столкнулся в Боброве. Даже рассказов о нем не слыхал, кроме одного, что у Шараповой нашли в трубе девушку, задохнувшуюся, которая спряталась туда от гнева своей барыни: она рассердилась за недосмотр за кошками, которых я вот будто теперь вижу на широком сундуке, обитом железом, на кожаном диване и на полу около шкафа. Большинство были белые и жирные.
Это объясняется тем, что мы жили в селе государственных крестьян, крепостное право считалось естественным явлением, помещики - первым сословием. В корпусе кадеты часто хвастались крестьянами и дворовыми и часто спрашивали меня, сколько у моего отца душ? Мне было стыдно отвечать, что у отца душ не было, и одному товарищу я рассказывал, что отец мой управляет имением. Мне стыдно было также, что маменька, приезжая ко мне в Воронеж, не носила шляпки и обыкновенно заходила не в приемную, а в комнату женатого швейцара, и там я виделся с нею и чувствовал себя превосходно. Маменьку я очень любил. Она была высокая, стройная, черноволосая. Папенька был также брюнет, как и я.
Раз мы возвращались с отцом поздно ночью. На козлах нашей кобылки сидела работница, так как работника почему-то не было. На половине пути, около яруги [оврага], поросшей лесом, нас остановили два мужика, которые взяли лошадей под уздцы и потребовали, чтобы мы вылезали. Отец нашёлся. «Иван, - крикнул он, - дай-ка ружье, я угощу их!» Мужики шарахнулись в сторону, и мы ударили по лошадям. Никакого ружья с отцом не было.
Все эти маленькие подробности мне приятно вспоминать. Ими разнообразилась наша тихая жизнь. Знакомые наши были из духовенства, большей частью родственники маменьки, дьячок с дьячихой и сестрой своей, весёлой старой девушкой, дьякон с дьяконицей. Дьячка и дьякона я помню большею частью пьяными. Дьячок Иван Николаевич обыкновенно являлся к нам пьяный и кричал:
— Сестра, капитанша, дай водки.
— И, братец, как вам не стыдно.
— Что? Сергей Митрич, — обращался он к отцу,— уйми жену. Я старше ее, как она смеет. Капитанша, загордилась!
— Полно молоть-то, братец, садитесь.
Папенька обыкновенно улыбался и начинал подтрунивать. Он обыкновенно подтрунивал над пьяными. Заходили к нам родные и знакомые отца, коршевские мужики. Отец пользовался общим уважением, и с ним любили посоветоваться, поговорить. Памятен мне особенно маленький мужик с клинообразной бородкой, слывший колдуном. Его звали Черенок. Отец любил с ним говорить.
— Плут ты, Черенок,— говорил отец, — большой плут».
Черенок:
— Колдун я, Сергей Митрич, а не плут. Порчу напущу, болезнь вылечу. Так-то-сь.
— Глупые бабы тебе верят
— А и то они. Уж и дурищи они, Сергей Митрич, вот дурищи-то.
— А вылечивал ты?
— Случалось. Баба принесёт десяток яиц, а пойдёт без них. Все ей легче.
Отец часто рассказывал об этом облегчении и смеялся. Никакого чванства у отца не было. Он как-то со всеми был ровен, но никто не забывал, что он капитан. Он сам бывал на мельнице, сам готовил жернова, засыпал рожь, запрягал лошадь, любил пчеловодство. Здоровье у него было большое, хотя он страдал удушьем с того времени, когда еще солдатом, его ротный командир прибил его саблей, так что у него грудь вспухла, прибил за зевок во фрунте.
13